Когда его били фашисты в концлагере
и ухмылялись: «Попался!..» –
он прятал одно – свои руки костлявые:
только бы не по пальцам.

Потом его вызвал к себе вертухай –
фашистик розовый, чистый.
«Дадим инструмент. Для начальства сыграй», –
а он процедил: «Разучился».

И он выступал с лопатой в руках
в изысканном обществе мусора,
но в пальцах его – в десяти тайниках
пряталась музыка, музыка.

И ночью, когда прорезался сквозь мглу
лунный крамольный краешек,
углем он тайно чертил на полу
клавиши, клавиши, клавиши.

В ком-то бурчала гнилая фасоль,
кто-то вышептывал имя зазнобы,
а от неструганых «фа» и «соль»
в пальцы вонзались занозы.

И он играл до рассвета, как бог, –
срывался, мучился, пробовал.
хотя получить он только и мог –
букет из колючей проволоки.

Было не страшно ему, что убьют, –
в гибели нет позора.
Было страшнее, что слаб этюд –
особенно в части мажора.

И он, возвратившись, не пил, не рыдал...
Весь как сплошное – «оттуда»,
ватник не сняв, от холстины рояль
он, как ребёнка, откутал.

И старец со скрепками в бороде –
владыка консерватории, –
прослушав, спросил озадаченно: «Где
вы так хорошо подготовились?»

...Играй, пианист! Отплывает барак –
ковчег твоей музыки Ноев,
но, криком крича, преступает сквозь фрак
невидимый лагерный номер.
1971