Гроб твой выносят – ящик из цинка.
Съемка идет под софитов напев.
Гроб твой несут, заломив гиацинты
и провода на полу задев.

Вот он в вагоне. Толпа на вокзале –
как пораженная тишина.
Только пластинка с темными глазами...
в международном журчит одна.

Только пластинка с черными глазами...
Пылен и пуст товарный вагон,
и саксофон на блокпостах замер,
начался мост, и стучит ксилофон.

Солнечной, яркой погоде рады,
воды сверкают, сияет дол.
На отмели – гибкие, как наяды, –
девушки играют в волейбол.

– Разве не холодно? Бабье лето!
Осень зеркальная! Там и тут
с белой березы, в лазурь одетой,
желтый снижается парашют.

Воздух стеклянный на синей подкладке,
эта подкладка – ледок почти.
Снова встречаются на площадках
сеялки, бороны, грузовички.

Всё, что ты строил, любил и трогал,
сотнями, тысячами насчитав, –
висло дымком за железной дорогой
на тыквах оранжевых и на щитах.

Встретясь с гремучей коробочкой мака,
в красных крапивах теряло свой след.
Жить бы, работать с иным размахом –
не на десяток – на тысячи лет.

Чтоб не осенняя тень, и не ладан,
и не склоненные копья знамен, –
мир – он не смеет быть не разгадан,
то есть до корня не изменен.
1934