По этой дороге, спеша во дворец,
бесчисленные Людовики
трясли в шелках золоченых каретц
телес десятипудовики.
И ляжек своих отмахав шатуны,
по ней, марсельезой пропет,
плюя на корону, теряя штаны,
бежал из Парижа Капет.
Теперь по ней веселый Париж
гоняет авто рассияв, –
кокотки, рантье, подсчитавший барыш,
американцы и я.
Версаль. Возглас первый:
«Хорошо жили стервы!»
Дворцы на тыши спален и зал –
и в каждой и стол и кровать.
Таких вторых и построить нельзя –
хоть целую жизнь воровать!
А за дворцом, и сюды и туды,
чтоб жизнь им была свежа,
пруды, фонтаны, и снова пруды
с фонтаном из медных жаб.
Вокруг, в поощренье жантильных манер,
дорожки полны статуями –
везде Аполлоны, а этих Венер
безруких, – так целые уймы.
А дальше – жилья для их Помпадурш –
Большой Трианон и Маленький.
Вот тут Помпадуршу водили под душ,
вот тут помпадуршины спаленки.
Смотрю на жизнь – ах, как не нова!
Красивость – аж дух выматывает!
Как будто влип в акварель Бенуа,
к каким-то стишкам Ахматовой.
Я все осмотрел, поощупал вещи.
Из всей красотищи этой
мне больше всего понравилась трещина
на столике Антуанетты.
В него штыка революции клин
вогнали, пляша под распевку,
когда санкюлоты поволокли
на эшафот королевку.
Смотрю, а все же – завидные видики!
Сады завидные – в розах!
Скорей бы культуру такой же выделки,
но в новый, машинный ро́змах!
В музеи вот эти лачуги б вымести!
Сюда бы – стальной и стекольный
рабочий дворец миллионной вместимости, –
такой, чтоб и глазу больно.
Всем, еще имеющим купоны и монеты,
всем царям – еще имеющимся – в назидание:
с гильотины неба, головой Антуанетты,
солнце покатилось умирать на зданиях.
Расплылась и лип и каштанов толпа,
слегка листочки ворся.
Прозрачный вечерний небесный колпак
закрыл музейный Версаль.
1925