Лапы елок, лапки, лапушки...
Все в снегу, а теплые какие!
Будто в гости к старой, старой бабушке
я вчера приехал в Киев.
Вот стою на горке на Владимирской.
Ширь во-всю – не вымчать и перу!
Так когда-то, рассиявшись в выморозки,
Киевскую Русь оглядывал Перун.
А потом – когда и кто, не помню толком,
только знаю, что сюда вот по́ льду,
да и по воде, в порогах, волоком –
шли с дарами к Диру и Аскольду.
Дальше било солнце куполам в литавры.
– На колени, Русь! Согнись и стой. –
До сегодня нас Владимир гонит в лавры.
Плеть креста сжимает каменный святой.
Шли из мест таких, которых нету глуше, –
прадеды, прапрадеды и пра пра пра!..
Много всяческих кровавых безделушек
здесь у бабушки моей по берегам Днепра.
Был убит и снова встал Столыпин,
памятником встал, вложивши пальцы в китель.
Снова был убит, и вновь дрожали липы
от пальбы двенадцати правительств.
А теперь встают с Подола[7] дымы,
киевская грудь гудит, котлами грета.
Не святой уже – другой, земной Владимир
крестит нас железом и огнем декретов.
Даже чуть зарусофильствовал от этой шири!
Русофильство, да другого сорта.
Вот моя рабочая страна, одна в огромном мире.
– Эй! Пуанкаре! возьми нас?.. Черта!
Пусть еще последний, старый батька
содрогает плачем лавры звонницы.
Пусть еще врезается с Крещатика[9]
волчий вой: «Даю-беру червонцы!»
Наша сила – правда, ваша – лаврьи звоны.
Ваша – дым кадильный, наша – фабрик дым.
Ваша мощь – червонец, наша – стяг червонный.
– Мы возьмем, займем и победим.
Здравствуй и прощай, седая бабушка!
Уходи с пути! скорее! ну-ка!
Умирай, старуха, спекулянтка, на́божка.
Мы идем – ватага юных внуков!
1924